Брестский мир и Венесуэла. Окончание
Окончание. Начало материала
Чавизм после Чавеса: что осталось от боливарианской революции
Прежде мы говорили прежде всего о Венесуэле — о её экономическом положении, о вынужденном отступлении, о споре внутри самого чавистского движения и, наконец, о Брестском мире как историческом примере того, как политический субъект иногда вынужден отступать, чтобы не перестать быть политическим субъектом вообще, но надо ответить на вопрос: а что, собственно, представлял собой чавизм?
Если ответить на него слишком просто — «политический режим в каденциях Уго Чавеса и Николаса Мадуро», — мы ничего не поймём, поскольку Чавес давно перестал быть исключительно венесуэльским политиком, создав не просто политическое движение, а язык, на котором значительная часть латиноамериканской левой стала говорить о государстве, национальном суверенитете, социальной справедливости и отношениях с США.
Нам кажется, тактическое поражение и временное отступление венесуэльского проекта нельзя измерять только состоянием Венесуэлы, поскольку необходимо задаться вопросом: что произошло с политической идеей, которая когда-то вышла из Каракаса и распространилась далеко за пределы самой Венесуэлы?
Мы не считаем, что чавизм просто «потерпел поражение» — это слишком сильная и одновременно слишком простая формула. В экономическом, политическом и региональном смысле он действительно перенес тяжёлые неудачи, но именно потому интересен вопрос, что из него оказалось исторически живучим, да и тема источника диффузии боливарианизма по региону, причём не только через идеологию, но через организационные формы, ALBA, социальную политику и политическое обучение, нам представляется крайне важной и не менее интересной.
Чавизм никогда не был только Венесуэлой
В начале XXI века произошло то, что сегодня, в ретроспективе, выглядит неожиданным, почти невероятным - в одной за другой странах Латинской Америки к власти стали приходить левые или лево-популистские силы - Уго Чавес в Венесуэле, Эво Моралес в Боливии, Рафаэль Корреа в Эквадоре, Даниэль Ортега в Никарагуа, а позднее этот политический сдвиг получил еще более широкое распространение, хотя было бы совершенно неправильно ставить между этими режимами знак равенства. Эво Моралес или Корреа, тем более Ортега не были вариацией Чавеса, при этом существуя в одном политическом пространстве.
«Новая левая» Латинской Америки отличалась и от традиционной социал-демократии, и от старых коммунистических партий. Для неё были характерны сильная исполнительная власть, прямое обращение к массам, конституционные реформы, национализм, государственное вмешательство в экономику и попытка связать социальную повестку с антиимпериалистической, но Чавес был в этом списке не просто одним из списка, но, видимо, самым идеологически амбициозным её участником, и Венесуэла обладала тем, чего не было у большинства других латиноамериканских левых, — огромной нефтяной рентой. И Чавес попытался превратить эту ренту в политический ресурс континентального масштаба. Отсюда появились ALBA, программы социальной помощи союзникам, телеканал TeleSUR, новые механизмы региональной кооперации, попытки строить альтернативу американской модели интеграции.
Чавизм экспортировал не догму, а политическую уверенность и набор инструментов, и каждая страна собирала из них собственный проект. ALBA стала своего рода передаточным ремнем чавистской модели и пространством политического обучения для её участников, а сам Чавес видел в этом гораздо больше, чем обычный международный союз, пытаясь вернуть в практическую политику старую идею Nuestra Am?rica — «нашей Америки», противостоящей политическому и экономическому господству Соединённых Штатов. Это уже был не просто венесуэльский социализм, а попытка создать латиноамериканский политический субъект. Но чавизм нельзя экспортировать как готовую инструкцию.
Чавизм оказался чрезвычайно влиятельным как раз потому, что его невозможно было просто скопировать, так как у него не было единой догмы, и сам Чавес менялся на протяжении своего политического пути: от националиста и сторонника «третьего пути» до провозглашения «социализма XXI века». Его идеи соединяли Симона Боливара, Симона Родригеса, Эсекиеля Самору, марксизм-ленинизм, христианскую социальную этику, кубинский опыт, военный национализм и собственно латиноамериканский популизм. Ведь то, что в разных странах называли боливарианизмом, на самом деле было разными политическими ответами на сходные проблемы — как добиться политической самостоятельности страны, которая экономически зависит от внешнего капитала, как провести социальные реформы, не разрушив государство, как получить пространство для самостоятельной внешней политики, как мобилизовать обездоленные классы, которые десятилетиями были исключены из политического процесса, и наконец — как вообще создать национальное государство там, где значительная часть элиты исторически была ориентирована на внешний центр силы? Вот почему Боливия, Эквадор, Никарагуа и Венесуэла пошли разными дорогами.
Боливия: чавизм без Чавеса
Наиболее очевидный пример — Боливия Эво Моралеса, который был союзником Чавеса, Боливия вошла в ALBA, между двумя странами существовали теснейшие политические и экономические связи, но идеологически боливийский проект имел совершенно самостоятельный источник — индейское движение, профсоюзную организацию кока-фермеров, социалистическую традицию и борьбу против неолиберальных реформ, и поэтому боливийское «Движение к социализму (MAS) ни в коем случае не было местным филиалом Объединенной социалистической партии Венесуэлы (PSUV). Это была другая форма левой политики, в которой этническая и социальная мобилизация коренного населения имела гораздо большее значение, чем в Венесуэле.
При этом именно Боливия показала, насколько чавистская политическая форма могла адаптироваться к местным условиям: конституционная реформа, национализация стратегических отраслей, усиление государства, расширение социальных программ и прямое обращение к массовой политике. Иными словами, Чавес экспортировал не революцию, не столько содержание, сколько политическую уверенность в том, что государство может вновь стать инструментом изменения общества.
Эквадор: революция граждан, но не чавизм
С Рафаэлем Корреа ситуация была ещё интереснее, хотя «Гражданская революция» имела много общего с венесуэльским опытом: конституционная реформа, усиление президентской власти, государственное вмешательство в экономику, антилиберальная риторика и попытка создать новую политическую коалицию. Но Корреа вовсе не был чавистом в строгом смысле слова.
Он был экономистом, гораздо менее связанным с военной и революционной традицией, чем Чавес, и его проект имел собственную интеллектуальную основу. Тем не менее, не случайно постоянно сравнивали два режима, поскольку Эквадор при Корреа вошёл в ALBA, а его внешнеполитическая стратегия была заметно сформирована уже существовавшей венесуэльской инициативой, обнаруживая важную особенность чавизма: его влияние было сильнее там, где он не требовал становиться Чавесом.
Никарагуа: самый странный случай
С Никарагуа всё ещё сложнее, поскольку Даниэль Ортега никак не нуждался в том, чтобы Чавес научил его революции, и у него была собственная революционная биография, собственная партия, собственная история и собственная мифология — Сандинистский фронт национального освобождения, свержение Сомосы, революция 1979 года, гражданская война.
Поэтому венесуэльское влияние здесь работало иначе - Чавес дал Ортеге то, чего у того не было в прежние годы, — ресурс для возвращения и удержания политической власти сандинистов в новых условиях. Через ALBA и венесуэльские финансовые механизмы Никарагуа получила возможности для социальных программ, которые невозможно было бы осуществлять в прежнем масштабе, но политически это был уже не экспорт чавизма, а союз двух революционных традиций.
Сандинизм использовал ресурсы боливарианского проекта, а боливарианский проект получал союзника с собственной революционной легитимностью. И потому современная Никарагуа одновременно является одним из наиболее близких Венесуэле государств и одним из доказательств того, что чавизм никогда не был единой международной партией.
Чависты и коммунисты: почему они вообще оказались вместе?
Здесь необходимо сказать ещё одну вещь, особенно важную для европейского и российского читателя. Чавизм никогда не был классическим коммунизмом, и коммунисты это прекрасно понимали. В Венесуэле существовала собственная Коммунистическая партия — Partido Comunista de Venezuela (PCV), созданная задолго до Чавеса, а отношения между коммунистами и чавистским движением никогда не сводились к простому подчинению коммунистов Чавесу.
На ранних этапах значительная часть коммунистов поддерживала Боливарианскую революцию, что было вполне логично в отношении политического проекта, который национализировал стратегические отрасли, расширял социальные права, противостоял американскому влиянию и мобилизовал беднейшие слои населения.
Для коммуниста было бы странно сказать: «Нет, спасибо, это недостаточно ортодоксальный социализм», но со временем возникли серьёзные противоречия — прежде всего вокруг государственного аппарата, профсоюзов, рабочего контроля, отношения к частному капиталу и политической самостоятельности компартии.
И вот здесь венесуэльский опыт оказывается чрезвычайно интересным, поскольку не просто чавизм и коммунизм — не одно и то же, но, более того, именно конфликт между ними показывает, насколько необычным явлением был чавизм, представляя собой широкую политическую коалицию, в которой могли сосуществовать социалисты, националисты, христиане, профсоюзные активисты, бывшие военные, радикальные левые и вполне умеренные государственники.
Коммунистическая партия исходила из другой политической традиции — из необходимости самостоятельной организации рабочего класса, поэтому союз был возможен, а полное слияние — нет. Еще интереснее этот парадокс в отношении очень популярных в Латинской Америке в самых разных своих формах троцкистов.
Часть троцкистских организаций в Латинской Америке первоначально относилась к Чавесу значительно благожелательнее, чем можно было бы ожидать, так как Чавес говорил о революции, империализме, социализме, рабочем контроле и необходимости разрушения старой олигархической системы, но троцкистская традиция по определению крайне подозрительно относится к государству, которое требует от рабочего движения политической лояльности.
Отсюда возникали споры, которые сегодня выглядят почти классическими: должен ли революционер поддерживать правительство, которое проводит антиимпериалистическую и социальную политику, но ограничивает самостоятельность рабочего движения? Или наоборот: поддержка такого правительства означает ли растворение рабочего движения в государственном аппарате? Это вовсе не венесуэльская экзотика, а один из вечных вопросов социалистической политики, и поэтому отношения чавистов с троцкистами, коммунистами, маоистами и социал-демократами нельзя описывать словом «союзники» или словом «враги», так как они могли быть союзниками по одному вопросу и политическими противниками по другому.
Чавизм возник не в пустоте, а был реакцией на кризис традиционной латиноамериканской социал-демократии, поскольку «старая левая» во многих странах региона постепенно согласилась с неолиберальной моделью: приватизациями, либерализацией рынков, финансовой дисциплиной, ограничением роли государства, тогда как Чавес предложил другой ответ: если социал-демократия говорит, что государство должно приспособиться к рынку, то государство может попытаться заставить рынок приспособиться к политическим целям общества.
Именно поэтому чавистская модель оказалась столь привлекательной для значительной части латиноамериканской левой, что, разумеется, вовсе не означало, что все левые стали чавистами - Лула в Бразилии, Киршнеры в Аргентине, социалисты Чили и Уругвая представляли другую традицию. Можно было выступать против американского господства, поддерживать социальное государство и критиковать неолиберализм — и при этом не принимать ни чавистскую концентрацию власти, ни идею «социализма XXI века». Латиноамериканская левая никогда не была одним лагерем, и чавизм был одной из её наиболее мощных форм, но не более.
Чавизм и «мировая левая»
Для части мировой левой Чавес стал почти символической фигурой, публично высказывая то, что европейская левая постепенно разучилась говорить: империализм; национальный суверенитет; класс; собственность; государство; нефть; военная сила; борьба за ресурсы.
Но европейский, да и российский левый наблюдатель часто видел в Венесуэле именно то, что хотел увидеть: для одних это была готовая модель социализма, а для других — доказательство того, что социализм неизбежно приводит к авторитаризму, но и те, и другие совершали одну и ту же ошибку, превращая конкретную латиноамериканскую политическую практику в иллюстрацию собственной заранее готовой теории.
А между тем чавизм был гораздо интереснее, поскольку был экспериментом - одновременно успешным и трагическим, показавшим, что нефтяная рента может быть превращена в массовую социальную политику и политическую мобилизацию обездоленных классов и слоев населения, что государство может бросить вызов традиционной олигархии, что США не обязательно способны автоматически диктовать политический курс всей Латинской Америке. Но одновременно венесуэльский опыт показал и другое: нефтяная рента не заменяет производственную базу, и об этом уроке чавизма мы говорили в предыдущих частях.
А что с Гайаной и Эссекибо?
Есть ещё один сюжет, который особенно важен для понимания природы боливарианской политики - территориальный спор Венесуэлы с Гайаной вокруг Эссекибо. Очень легко впасть в ошибку и объявить территориальный вопрос исключительно очередной частью чавистской идеологии, но это не так.
Венесуэльские претензии на Эссекибо намного старше Чавеса и восходят к спору вокруг арбитражного решения 1899 года, когда территория находилась в составе Британской Гвианы. Венесуэла никогда не прекращала считать это решение несправедливым и ссылается на Женевское соглашение 1966 года как на основу урегулирования.
Чавизм, однако, превратил старый территориальный спор в массовую политическую тему, и в декабре 2023 года состоялся венесуэльский референдум по Эссекибо, включавший, в частности, вопрос о создании венесуэльского штата Гуаяна-Эсекиба. Правительство связало кампанию с широкой патриотической мобилизацией, но здесь чрезвычайно показательно другое: Эссекибо не создал массового отдельного «эссекибского чавизма».
Там не возникло самостоятельного массового политического движения, сопоставимого с венесуэльским чавистским движением, которое представляло бы себя как особый субъект территории, скорее произошло обратное: чавизм присвоил старую национальную тему и включил её в собственную систему мобилизации.
Структурно это очень характерно для боливарианской политики вообще, потому что она постоянно соединяет социальную, национальную и антиимпериалистическую повестку, ведь для Чавеса и его наследников борьба за социальное государство, национальный суверенитет и противостояние внешнему давлению являются частями одной политической темы, и именно поэтому боливарианизм нельзя свести ни к социализму, ни к национализму, так как он находится на их пересечении.
Так что же такое боливарианизм?
После всего сказанного можно попробовать сформулировать определение, пусть и не очень изящное с академической точки зрения: боливарианизм — это политическая традиция, которая пытается соединить национальный суверенитет, массовую демократическую мобилизацию, социальную перераспределительную политику и латиноамериканскую интеграцию в единый политический проект, и чавизм стал наиболее радикальной и наиболее ресурснообеспеченной формой этой традиции, не являясь при этом её единственно возможной формой. И это принципиально важно для вопроса о будущем, потому что чавизм оказался способом политической организации общества, который может существовать без своего первоначального лидера.
Что осталось после поражения?
Пожалуй, здесь мы можем наконец вернуться к исходному вопросу всей нашей серии, что остаётся от революционного проекта после его тяжелого, хоть и не решающего поражения? Ответ, как нам кажется, состоит из трёх вещей. Во-первых, организационный опыт, так как миллионы людей, впервые получивших политическую субъектность при Чавесе, не исчезли вместе с ним.
Во-вторых, остается и политический язык, так как слова «суверенитет», «социальная справедливость», «нефтяная рента», «национальное государство», «империализм», «латиноамериканская интеграция» не исчезают потому, что конкретное правительство потерпело поражение.
И наконец, в-третьих, остаётся историческая память, и именно поэтому Чавес для значительной части латиноамериканской левой сегодня — уже не только человек, став политическим символом, а с символами история обращается странно и часто бережно.
Боливарианизм без Чавеса
Возможно, именно здесь и находится главное противоречие будущего: боливарианская идея может пережить чавизм, а вот чавизм не может пережить самого себя без изменения, потому что если он останется исключительно культом Чавеса, портретами команданте, воспоминаниями о нефтяном изобилии и повторением старых лозунгов, его историческая роль будет постепенно сокращаться, если же он способен превратить собственный опыт — включая собственные поражения — в политическое знание, ситуация совершенно иная, и тогда тактическое поражение Венесуэлы становится не только поражением, но и опытом.
Опыт революции — пусть даже и неудачной — иногда оказывается ценнее её лозунгов, эмпирически отвечая на вопросы, на которые никакая теория заранее ответить не может: как долго государство может жить на нефтяной ренте, если проекты индустриализации, как алюминиевая отрасль при Чавесе, проваливаются; что происходит с социальной революцией, когда сокращается ресурсная база, а общественные обязательства остаются неизменными; можно ли сохранять государственный контроль над экономикой, не имея достаточного капитала для инвестиций и использовать иностранный капитал, не позволив ему превратиться в политического хозяина; можно ли построить массовое движение, не растворив его в государственном аппарате; и, наконец, может ли революция пережить собственного вождя?
Будущее латиноамериканской левой не в том, чтобы повторить Чавеса, потому что наивно на это надеяться — история вообще не даёт таких подарков. У следующих поколений не будет той же нефтяной ренты, той же международной обстановки, той же структуры общества, того же поколения лидеров и того же американского империализма и мирового хозяйства, но у них останутся проблемы, которые Чавес пытался решить - национальная зависимость, неравенство, слабость государства, внешний контроль над капиталовложениями, проблема природной ренты, необходимость региональной интеграции. И самое главное — вопрос о том, может ли латиноамериканское общество самостоятельно определять собственную судьбу.
Вот это и есть то, что действительно может и должно пережить Чавеса и потому нам кажется неправильным сегодня либо канонизировать чавизм, либо хоронить его.
Наступающий чавизм уже стал частью истории, но история — это не кладбище, а то, что живые делают с опытом умерших. И если будущая латиноамериканская левая сумеет извлечь из венесуэльского опыта не только героические легенды, но и собственные ошибки, то Чавес окажется гораздо более значительной фигурой, чем просто президент Венесуэлы начала XXI века, а лидером, который попытался превратить Венесуэлу из объекта мировой политики в политического субъекта, пусть и получилось это лишь частично и не до конца.
Но именно поэтому вопрос о том, может ли маленькая страна, сидящая на огромном природном богатстве и окружённая гораздо более сильными центрами силы, самостоятельно распоряжаться своей историей, остаётся открытым, и это уже вопрос не только Венесуэлы и даже всей Латинской Америки.
Кода. Революция после революции
Что остаётся от революции, когда она проиграла?
Вопрос этот звучит почти неприлично. От революции принято ожидать либо победы, либо окончательного поражения, и в первом случае пишут историю революции, а во втором — её некролог. Но между этими двумя состояниями существует огромная территория, на которой политические движения продолжают жить после того, как их первоначальный проект оказался невозможен, и именно здесь сегодня находятся Венесуэла, Никарагуа и Куба.
Это очень разные страны, разные политические режимы и разные исторические традиции, и было бы нелепо пытаться свести их к одной модели. Однако у них есть одна общая проблема: как сохранить политический субъект после того, как исторические условия, породившие революционный проект, исчезли или радикально изменились (а общественные обязательства остались).
Венесуэльский случай особенно жесток. В январе 2026 года Соединённые Штаты провели военную операцию, в ходе которой Николас Мадуро и его супруга Силия Флорес были захвачены и вывезены из страны, а после этого Делси Родригес вступила в должность временного президента. Но произошло не то, чего можно было бы ожидать от классической смены режима — исчезло два лидера, а политическая конструкция не исчезла вместе с ними.
Это, пожалуй, самый интересный результат всей венесуэльской истории последних лет – президент Мадуро похищен и оказался в американской тюрьме, но государственный аппарат, армия, значительная часть политической элиты, и сама чавистская организация общества не растворились в воздухе, и именно поэтому после января вопрос уже не сводится к тому, «побежден ли чавизм», вопрос гораздо интереснее: что именно оказалось способно пережить Мадуро?
И здесь Брестский мир возвращается в нашу историю уже в последний раз, но не как аналогия между кайзеровской Германией и США — такие аналогии всегда приблизительны и легко превращаются в историческую натяжку, и не как утверждение, будто Венесуэла буквально повторяет Россию 1918 года, а как политическая проблема.
Ленин в 1918 году защищал не территорию, не престиж и даже не определённую экономическую модель, а саму возможность существования субъекта, который вообще способен еще продолжать политическую классовую борьбу, так как потеря территории может быть обратимой, и потеря экономического и демографического ресурса может быть компенсирована, и даже тяжёлое дипломатическое или военное поражение иногда можно пережить, а вот исчезновение политической субъектности — уже необратимо.
Мёртвая партия не проведёт новую реформу, уничтоженное государство трудящихся не восстановит промышленность, разогнанное движение не сможет воспользоваться изменением международной обстановки, а политическая сила, которой больше нет, не получает второго шанса только потому, что через десять лет историческая ситуация стала для неё благоприятной, и именно поэтому иногда оказывается важнее сохранить не форму революции, а её способность действовать.
Венесуэла, Никарагуа, Куба
Что значит «сохранить политическую субъектность» в XXI веке, если революционная власть вынуждена отступать экономически, идеологически, дипломатически и даже — как в случае с захватом президента Мадуро и Силии Флорес американцами в январе 2026 года — в военном отношении? Ответ на вопрос, что остаётся от революции, когда она проиграла всё, кроме самого факта своего существования, невозможно найти в учебниках по политологии или научному коммунизму, потому что он лежит за пределами привычных категорий.
Никарагуанский опыт здесь особенно интересен: сандинистская революция победила в 1979 году, затем потерпела поражение на выборах 1990-го, а Даниэль Ортега вернулся к власти в 2007 году, но это уже был во многом совершенно иной сандинизм, научившийся существовать не только как революционная армия и партия сопротивления, но и как политическая сила, способная работать с корпорациями, заключать политические соглашения и использовать рыночные механизмы.
Можно сколько угодно спорить о том, насколько нынешняя Никарагуа соответствует идеалам сандинистской революции 1979 года, но с точки зрения нашей темы существует один неприятный для революционного романтизма факт: сандинизм пережил собственное поражение именно потому, что оказался способен измениться, потеряв значительную часть первоначальной доктринальной чистоты, зато сохранив политическую организацию.
Венесуэла отступает, но не сдаётся: она впускает капитал, идёт на компромиссы с оппозицией, ведёт переговоры с Вашингтоном, но сохраняет ядро власти — способность принимать решения и определять направление развития.
Куба после распада Советского Союза пережила катастрофу, которую ещё недавно трудно было представить: исчез внешний экономический фундамент, на котором десятилетиями держалась её модель небольшого государства во враждебном окружении, и пришлось допустить туризм, иностранный капитал, частное предпринимательство, денежные реформы и множество других вещей, которые ещё недавно казались несовместимыми с классическим кубинским социализмом.
Да, сегодня Куба вновь вынуждена отступать; в июне 2026 года кубинский парламент одобрил масштабный пакет экономических реформ, предусматривающий, среди прочего, расширение частного бизнеса, возможность частных банков, преобразование государственных предприятий и допуск частного и иностранного капитала. При этом руководство страны прямо утверждает, что речь идёт не об отказе от социализма, а о способе сохранить его в условиях кризиса.
То есть даже Куба — пожалуй, самый очевидный в Латинской Америке пример политической системы, построенной на максимальной идеологической последовательности, — вынуждена решать ту же задачу: как сохранить политический субъект, если экономическая модель больше не работает?
И здесь особенно важно не путать две совершенно разные вещи: сохранить власть еще не означает сохранить политический субъект, ведь власть может переродиться в чисто административную машину, которая управляет инерцией, пока не исчезнут ресурсы. Государство может сохраняться формально, партия может продолжать заседать, флаг может висеть над правительственным зданием, а способность самостоятельно определять историческое направление страны уже может быть утрачена.
И наоборот: политическое движение может потерять часть власти, часть территории, часть экономического и хозяйственного контроля и даже часть первоначальной идеологии, но сохранить организацию, кадры, память, способность мобилизоваться и принимать самостоятельные решения, именно это мы и называем политической субъектностью.
После революции
Возможно, поэтому выражение «революция после революции» точнее, чем разговор о «провале революции», ведь революция — не только момент захвата власти, но и созданная ею классовая структура, политическая культура, организации, кадры, язык, социальные связи и представление о том, что существующий порядок не является единственно возможным, и после поражения всё это может продолжать существовать в совершенно иных формах.
Чавизм уже не может вернуться в Венесуэлу эпохи 2006 года, как никарагуанский сандинизм невозможно вернуть в 1980-й, а Куба не может воскресить мир, в котором существовал Советский Союз и гарантированный советский рынок. История не возвращает исходные условия, поэтому вопрос «вернётся ли революция?» поставлен неправильно, и гораздо полезнее и интереснее спросить: что из революции оказалось способно пережить революцию (и контрреволюцию)?
В Венесуэле это может оказаться государственная традиция суверенитета, созданная Чавесом; политическая организация миллионов людей; представление о государстве как о собственнике природных ресурсов; социальная политика; антиимпериалистический язык; сама идея, что нефтяная рента должна работать не только на частного собственника, в Никарагуа — сандинистская политическая организация, земельная реформа и историческая память о революции, на Кубе — государство, партия, армия, система образования и здравоохранения, а также сама идея национального суверенитета, которую Гавана сохраняет даже тогда, когда вынуждена открывать экономику. Это не означает, что всё перечисленное обязательно переживёт нынешний кризис, но именно это и есть предмет будущей истории.
И здесь, пожалуй, стоит вернуться к нашей исходной теме — к тем людям, которые так торопятся хоронить вчерашних союзников. Мы не знаем, чем закончится венесуэльский эксперимент, сможет ли кабинет Делси Родригес превратить вынужденное экономическое открытие иностранному капиталу в восстановление производительных сил, а не в окончательную утрату экономического суверенитета, сохранит ли чавизм способность определять политическое развитие страны. Собственно, мы даже не знаем, какое содержание будет иметь само слово «чавизм» через десять лет. Но мы знаем другое — поражение не является доказательством исторической бессмысленности проекта, и вообще поражение не позор, позор — это отказ от схватки, и уж тем более неудача не доказывает, что люди, пытавшиеся этот проект сохранить, были идиотами или мерзавцами.
Ленин после Бреста не получил гарантии НЭПа, индустриализации или будущей победы, чависты после сегодняшнего отступления не получают гарантии нового подъёма, а история вообще не выдаёт политическим деятелям страховых обязательств и гарантийных талонов, предоставляя им только шанс, возможность, иногда — очень маленькую, иногда — унизительную, иногда — такую, что приходится заключать сделки с теми, кто вчера пытался тебя уничтожить, но пока существует возможность принимать решения самостоятельно, история ещё не закончена.
Три модели, три стратегии выживания, и ни одна из них не даёт окончательного ответа на вопрос: что именно мы называем сохранением субъекта? Брестский мир, с которого начиналась эта серия, возвращается к нам не как историческая аналогия, а как сквозная метафора всего происходящего. Ленин в 1918 году, Мадуро в 2026-м, Ортега в 2007-м, Рауль Кастро в 2026-м — все они стояли перед одним и тем же выбором: сохранить чистоту доктрины или сохранить политический субъект, способный эту доктрину реализовывать. Все они выбрали второе. Все они заплатили за это цену — территориальную, экономическую, идеологическую. И все они доказали одну простую, но жестокую истину: мёртвый политический субъект не способен реализовать даже самую прекрасную программу.
Что остаётся после поражения? Остаётся опыт — горький, болезненный, но бесценный. Остаётся память о том, что революция возможна, что другой мир мыслим, что народ может взять власть в свои руки. Остаётся организационная структура — партия, государство, армия, профсоюзы — те самые материальные формы, в которых живёт политическая воля. Остаётся язык — слова «суверенитет», «социальная справедливость», «антиимпериализм», которые продолжают определять политическое поле даже тогда, когда практика им противоречит. И остаётся, наконец, сам вопрос — вопрос о том, может ли маленькая страна, окружённая гораздо более мощными центрами силы, самостоятельно распоряжаться своей историей.
Революция после революции — это не возврат к исходной точке, а движение по спирали, понимание, что поражение — не конец, а начало нового этапа борьбы, осознание того, что выживание требует компромиссов, но компромиссы не должны превращаться в капитуляцию. Это готовность учиться на собственных ошибках, не теряя способности мечтать о другом мире. И это, в конечном счёте, вера в то, что история не заканчивается, что каждый новый день несёт с собой новые возможности.
Чавизм, сандинизм, кастроизм — все они прошли через горнило поражения, все они вынуждены были отступать, идти на компромиссы, меняться, но сохранив главное — политический субъект, способность действовать, принимать решения, влиять на ход истории.
Не спешите чавизм хоронить
Чавизм был не догмой, а методом — и именно поэтому он оказался живуч, и поэтому последняя фраза нашей серии должна быть не о победе, которую мы не можем обещать, поскольку она будет зависеть от того, сможет ли венесуэльское государство восстановить производство, сохранить контроль над стратегическими ресурсами, не позволить иностранному капиталу превратиться в политического хозяина и одновременно не задушить экономику попыткой вернуться в уже не существующую реальность. Это грандиозная задача, но возможность её решать уже сама по себе означает, что политический субъект не исчез, и потому не будем торопиться с некрологами.
Чавизм, возможно, уже никогда не будет тем, чем был при Уго Чавесе, но, может быть, это и не требуется, ведь революционные движения, которые способны существовать только в неизменном виде, на самом деле не очень живучи. Живое политическое движение меняется вместе с историей — иногда слишком сильно, иногда болезненно, иногда так, что его собственные вчерашние сторонники перестают его узнавать, но всё же между изменением и смертью существует принципиальная разница: пока политический субъект способен изменяться — он ещё жив.
Поэтому не спешите чавизм хоронить.
Авторы: Саид Гафуров — член Центрального совета Независимого профсоюза «Новый труд», доцент кафедры зарубежного регионоведения МГЛУ;
Дарья Митина — секретарь ЦК Объединенной коммунистической партии, Председатель Независимого профсоюза «Новый труд», депутат Государственной думы Федерального собрания Российской Федерации II созыва.
Саид Гафуров, Дарья Митина